Whose Art Thou? On a Few Discursive Aspects of Russia’s Military Intervention

April 21, 2014

The Saint Petersburg-based poet Pavel Arsenyev dissects the ambiguous rhetoric surrounding Russia’s invasion of Crimea.

Pavel Arsenyev Crimea

Kaelakov, Polite People, 2014. © Kaelakov, 2014.

Below is the original Russian. To jump to the English translation, click here.

Чьих будете?
О некоторых дискурсивных аспектах военной интервенции

Многие сейчас говорят и пишут о том, что Россия потеряла лицо и что произошло это, как нетрудно догадаться, в связи с тем рефлексорным охранительным движением, которое привело к состоянию чрезвычайного положения в Крыму. Однако не многие отдают себе отчет в том, что лицо оказалось потеряно не только в метафорически-этикетном смысле, но и в логико-грамматическом. Тем не менее именно последнее обстоятельство представляется действительно чрезвычайным.

Раньше подобные жесты совершались во имя вящей славы священной империи, великой единой нации, разделенной неестественными границами, или даже охраны социалистической законности, ставшей последним по времени риторико-идеологическим аргументом для попыток защититься от будущего. Все эти компоненты вроде бы присутствуют и в сегодняшней ситуации: сопротивление антиконституцинному перевороту, защита русскоязычного населения и даже антифашистская риторика (при том, как уже было замечено в статьях по каждому из пунктов, ни конституция, ни защита населения, ни антифашизм на самой территории страны-агрессора не являются особенными ценностями). Но если раньше – при всей агрессивности и неоднозначность интервенции – «воины-освободители» если и не встречались цветами, то во всяком случае шли навстречу своей непредсказумой судьбе завоевателей с открытым забралом, то сегодня перед нами люди, характеризующиеся не только беспримерной вежливостью (согласно ставшему уже мемом определению «вежливые люди»), но и полным отсутствием опознавательных знаков.

В ситуации этого семиотического дефицита проблема даже не в том, что, в полном соответствии с взаимпротиворечивой стратегий «дырявой кастрюли» («кастрюля цела, кроме того, она уже была испорчена и вообще никакой кастрюли я у тебя не брал»), их существование отрицается, их гражданская принадлежность не называется или подменяется («отряды народной самообороны»), а сами они, когда их начинают снимать, надевают балаклавы. Проблема в том, что они сами не имеют права или не могут внятно объяснить (в т.ч. себе), что они там делают. Вежливость сегодня подменяет понимание (правоты) своей задачи.

Говоря с местными жителями на том самом, ставшем официально заявленной ставкой, русском языке и, что важнее, будучи близки к ним социально-дискурсивно («Пацаны, а чего охраняем такое?»), они не могут не реагировать на обращаемые к ним вопросы, но одновременно – даже если бы никакого «приказа о неразглашении» не было – они ничего не могут на них ответить. Они сами не знают, в каком жанровом фрейме они там находятся: освободители, охранители, захватчики? Проблема в том, что «приказ о неразглашении» наложен поверх того немаловажного обстоятельства, что разглашать-то особенно и нечего.

Все это очень смахивает на одну из ненаписанных Беккетом пьес: люди стоят в степи с оружием, сами не зная, чего ждут, ведут довольно абсурдные диалоги с нечасто появляющимися в кадре второстепенными персонажами, действие от этого не получает никакого развития или интриги, и – что кажется особенной удачей этого экспериментального театра – длительность пьесы не определена ничем кроме терпения зрителей.

Кричащее противоречие между замахом на некие активные действия и невозможной бессобытийностью этого безымянного пребывания не может не покорить сердца поклонника экзистенциалистской и абсурдистской литературы. Но также знаменует собой довольно примечательный эпизод в визуальной истории нравов.

Каким бы иллюзорным целям ни служила спецоперация с заброшенными в степь «вежливыми людьми», само то, что они были поставлены в такую идиотскую семиотическую ситуацию, что не могли сказать, какой инстанции они подведемственны, если угодно, какому господину/народу служат, было сокрушительным символическим поражением самой этой инстанции. Впервые в истории «воины-освободители» потеряли лицо не только в моральном, но и в лингвистическом смысле. Неслучайно подмеченная вежливость – это последний оставшийся атрибут языковой прагматики при очевидном значительном дефиците семантики и синтаксиса.

Уже упомянутый фактор общего языка, который они пришли защищать и которого оказались напрочь лишены сами, помноженный на сюрреалистическое бездействие людей с оружием (в конечном счете призванных служить чисто риторическим аргументом для переговоров на другом, более высоком, уровне), создал сцену, в которой рискует оказаться любой, отказывающийся от своей речи в пользу воли господина: он может уже не существовать, а вы так и остаетесь стоять с открытым в недоумении ртом.

A note from the translator: Russian media narratives of the Crimea invasion have been rich in irony—as if acerbic wit were the only way to escape the limbo of uncertainty and anxiety created by the Kremlin’s ambiguous offensive. The Saint Petersburg–based poet Pavel Arsenyev picks up on this tone in his drily comic text, which underscores the obscurity of the situation by adopting the deliberately imprecise lexicon of Russian officials. Some of the expressions he uses—so familiar to us from blogs, newspapers and TV shows—may require explanation for non-Russian readers. In particular, Arsenyev’s piece pivots around a pronoun—“they”—that designates the men sent into Crimea, who are identified as “Russian troops” by Western media sources but never given said antecedent by either Putin’s government or the Russian state media.

The ambiguity surrounding the identity of the Russians occupying Crimea has led to the amusing meme “polite people,” which emerged from a report on the state-owned Channel One that described troops taking control of the Simferopol airport: “The chief of security was politely asked to leave the premises.” Few people assumed that this action was truly undertaken in a polite manner, and the journalist Boris Rozhin coined the expression “polite people” as a sardonic moniker for these troops, which has stuck with Russia’s liberal and leftist bloggers. As a counterpoint, there is the phrase “savior warriors”—a revision of the term used to classify Soviet troops in World War II as harbingers of deliverance. In the context of justifying an onslaught with the rhetoric of liberation, the phrase serves only to mock. Finally, Arsenyev’s text is littered with mentions of Russia “losing face,” apropos of President Putin’s constant struggle to maintain his image. The predicament was best formulated outside of the Russian media, by Lithuanian President Dalia Grybauskaitė, when she said: “Russia lost its face long ago. There is only Putin’s face.”

Many are talking about Russia having lost face, which happened through the triggering of one of its conservative reflexes and has led to a state of emergency in Crimea. However, not many realize that face has been lost not only in the metaphorical sense, as a breach of etiquette, but also in a grammatical sense, as a breach of logic. And it is the latter development in particular that truly appears to be an emergency.

Earlier, similar reflexive actions were carried out in the name of the utmost glory of the holy empire, of a great unified nation split by unnatural borders or of the preservation of socialist legitimacy (the last piece of ideological rhetoric used to shelter Russians from the future). Today’s situation calls on a range of new justifications: resistance to an “unconstitutional coup,” protection of a Russian-speaking populace and even antifascist rhetoric. (Meanwhile, as other writers have pointed out, neither the constitution nor antifascism is a particularly popular cause among the same politicians when it comes to the territory of the aggressor state.)

Even if our “savior warriors” were not met with flowers when they undertook numerous other ambiguous and aggressive interventions, they at least walked in the direction of their unpredictable fate with their visors open. Today they are characterized not only by unparalleled politeness (according to the established meme of “polite people”) but also by the complete lack of identification on their uniforms.

In a situation of semiotic deficit such as this, the problem does not lie solely in the self-negating strategy of “kettle logic,” as Freud once described the use of multiple, contradictory excuses (“Your kettle is in good shape, and besides, it was already damaged, and furthermore, I never borrowed it in the first place”). In other words, it is not just that the existence of these men is denied, that their citizenships are elided with phrases like “vigilante brigades” and their faces masked with balaclavas whenever they are filmed. The real problem is that they do not possess the right or the ability to coherently explain—even to themselves—what they are doing in Crimea. Politeness today serves as a substitute for the comprehension (of the rightness) of one’s task.

The ability to speak with Crimean locals in the Russian language has officially been proclaimed the issue at stake in this crisis. Close to the locals by way of social discourse, they cannot fail to react to the questions they are being asked in familiar slang (“Mates, what have we got here?”), but simultaneously—even without orders from above not to disclose the goals of the mission at hand—they cannot answer them. Furthermore, they cannot understand the nature of their constraints because they do not even know what genre they belong to: saviors, protectors, invaders? The problem is that the order not to disclose overshadows a more important issue: there is nothing to disclose.

The situation is reminiscent of a Beckett play: armed people are standing in the middle of the grassland, not knowing what to expect as they participate in absurd dialogues with insignificant characters who appear now and then. The plot does not develop through these conversations. Suspense does not build. And—this being one of the biggest accomplishments of experimental theater—the duration of the play is not defined by anything but the viewers’ patience. The vast disparity between Russia’s attempts to do something dynamic and the impossible monotony of being in Crimea can’t fail to touch the heart of a fan of existential and absurdist literature.

The situation also represents a remarkable episode in the visual history of social mores. However elusive the goals of this special operation with “polite people” roaming the steppe remain, the fact that they were put in such an idiotic semiotic position, that they could never say what authority they answer to—or, if you will, what master (nation) they serve—became a crushing symbolic defeat of that authority. For the first time, the “savior warriors” lost face not only in a moral but also in a linguistic sense. The politeness wasn’t just accidental: genteel speech is the last attribute of linguistic pragmatism that remains when meaning has been withdrawn.

The undeniable existence of a common tongue that they came to protect and ended up being wholly deprived of themselves was combined with the surreal passivity of armed people called to serve as a purely rhetorical argument for geopolitical negotiations taking place at a much higher level. This created a scene that anyone who has renounced his own speech for the benefit of his master’s discourse can see himself in. They, those anonymous men, might not exist anymore, but you are left standing on their field, your mouth agape, in awe.

Translated by Katya Kazbek

This piece was made possible, in part, thanks to the generous support of the Trust for Mutual Understanding.

Print